На главную Карта сайта Письмо нам
Главная > Выбор редакции > Выбор редакции
Выбор редакции
25.08.2014

"Аврора". Взгляд в юность

Мне было восемь лет, когда началась война. Мой отец ушел добровольцем на фронт. Через два месяца при обороне Лужского рубежа его воинская часть попала в окружение, и он оказался в плену. Я остался с матерью, дочерью известного художника­футуриста Николая Ивановича Кульбина. Мама была театральным скульптором­бутафором, работала в Театре комедии у Акимова. Надо сказать, тогда все думали, что война долго не продлится, мы разобьем врага на чужой территории: «…малой кровью, могучим ударом», как пелось тогда в одной популярной песне. Однако мой дядя перед самой блокадой буквально вытолкал нас в Куйбышев, теперешнюю Самару, к своим родным. В Куйбышев ехали мы долго, в теплушках, замаскированных зелеными ветками. Наш вагон был семьдесят вторым по счету, и везли наш состав два паровоза. Сверху поезд охраняли истребители. Состав часто останавливался, пропуская встречные воинские эшелоны.
В Куйбышеве я пошел в первый класс, а мама устроилась в знаменитый Драматический театр имени А. М. Горького. Красное, с белой лепниной здание стояло на крутом берегу Волги. После занятий в школе я проводил много времени в театре и мечтал стать театральным художником. Мама работала допоздна, и я вечерами смотрел спектакли из­за кулис. По выходным дням мне разрешалось приводить на утренники своих школьных товарищей. Однажды перед спектаклем на сцену вышел директор театра и громким голосом произнес: «Я вижу тут много школьников и хочу предупредить, что сейчас вы увидите спектакль про оккупацию, в котором действуют немцы, фашисты. На самом деле это не немцы, а артисты…» Недавно был неприятный случай: ребята бросили камень в одного артиста, который играл немецкого полковника, и пробили ему голову. Предупредив публику, директор удалился… И мне больше всего запомнилось почему­то именно это его выступление, а не сам спектакль.
Долго тянулись годы эвакуации, мы переезжали из города в город. Во второй класс я пошел уже в Средней Азии, в городе Сталинабаде, теперешнем Душанбе, куда переехал во время эвакуации Ленинградский театр Комедии. Маму туда вызвал Николай Павлович Акимов. Он был моим «первым учителем» по искусству и говорил, что мои рисунки похожи на художника Ван­Гога. Мама взяла в библиотеке красный двухтомник писем Ван­Гога, и мы читали с ней вместе. В третий класс я пошел уже в Москве, куда мы переехали вместе с театром. Помню, была пересадка в Ташкенте. Все мы сидели на грязном мокром полу вокзала, я тогда уже был знаком со многими актерами театра. Помню знаменитого Тенина, который играл «Человека с ружьем», знаменитого комика Сергея Филиппова. Все они сидели мрачно на своих тюках, ждали поезда на Москву. И вдруг в этом зале ожидания возникло какое­то волнение, постепенно перешедшее в гул, крики, смех, крики «ура!!». Все поднялись, обнимали друг друга и целовались. Из громкоговорителей доносился голос Левитана, он торжественно сообщил, что сегодня был окончательно освобожден от блокады Ленинград!

Первый день нас поселили в гостинице «Октябрьская», напротив Московского вокзала; мы сразу же пошли смотреть, цел ли наш дом. Ведь во время эвакуации никаких сведений из города никто из нас не получал, и мы уже смирились с той мыслью, что наш дом, если и не разбомблен, то точно уж серьезно разрушен… Мы с мамой в большом волнении пошли пешком по Невскому смотреть на наш дом. Меня удивило, что совсем нет разрушенных зданий!
Еще удивило то, что было совсем мало пешеходов. Я с интересом смотрел по сторонам и вдруг заметил, что очень многие дома не настоящие, а похожи на театральные декорации: все разрушения заделаны фанерными листами с тщательно нарисованными на них окнами с цветочными горшками, занавесками. На уцелевших зданиях окна были заклеены крест­накрест бумажными лентами. Посередине Нев­ского дребезжали редкие трамваи, в вагонах не было стекол, а вместо них была вставлена фанера. Прошли по набережной Фонтанки, свернули с улицы Дзержинского на Загородный проспект, а оттуда на Звенигородскую и видим, что наш дом № 22 на углу улицы Правды, как и прежде, стоит на своем месте! Целый!! Подъезд был в порядке, только не работал лифт, мы поднялись на шестой этаж. Нас встретили оставшиеся в живых соседи. Я заглянул в замочную скважину нашей комнаты и увидел большой медный таз, в котором меня купали в детстве… Комната была опечатана, и мама пошла в жакт за ключами, там нас ждало письмо от отца. Он писал, что жив и находится в фильтрационном лагере под Москвой, где проверяют всех бывших военнопленных. Его выпустили в 1946 году, не найдя за ним никаких преступлений. Отец устроился на прежнее место работы в типографию, где работал гравером.
Мы встречали 1947 год на нашей большой коммунальной кухне, там стоял длинный стол. Во время войны на него клали покойников. Первый бокал подняли за Сталина. В четвертый класс я не ходил, поскольку опоздал к новому учебному году, а занимался с учительницей и весной сдал экзамены экстерном.
Жизнь налаживалась; мы с отцом по выходным дням ездили поездом на Карельский перешеек — сначала до Териок, так назывался тогда Зеленогорск, а обратно до предыдущей станции шли пешком. Так прошли пешком от Териок до Белоострова, от станции до станции. Тогда еще были финские названия Комарово — Келломяки, Репино — Куоккала, Солнечное — Оллила, По берегам залива стояли разбитые танки и самоходки, выкрашенные в белый (после зимы) цвет, в лесах — бетонные доты, окопы, заросшие сиреневым вереском, пустые банки от финских и немецких консервов. Обрывки финских журналов и газет и много­много черники и малины.
По праздникам я очень любил ходить с отцом на демонстрации от его типографии. На первомайскую демонстрацию 1950 года нам пойти не удалось — 28 апреля отца арестовали. А 28 августа (это у меня роковое число 28) мы узнали, что его посадили на 25 лет как английского шпиона. Когда они с товарищами бежали из плена, то попали к англичанам, которые заменили их лагерные обноски на форму английских солдат, в которой их сфотографировали на память. Из чувства патриотизма освобожденные красноармейцы вырезали из консервных банок пятиконечные звезды и прикрепили их к английским беретам. Для нас было ужасно, что мой отец, воспитавший меня в верности Сталину, оказался врагом, но однажды посторонняя женщина принесла нам в квартиру записку от отца, написанную химическим карандашом: «Никому не верьте. Я ни в чем не виноват, и когда­нибудь вы об этом узнаете». Эту записку он выбросил сквозь решетку тюремного вагона по дороге в Сибирь.
После ХХ съезда КПСС отца реабилитировали и освободили. Шесть лет он работал на строительстве Камской ГЭС, а мы с мамой были «членами семьи изменника родины». Я учился в художественной школе, в школе, где от меня пытались избавиться как от сына «врага народа». Детство у меня было нелегкое. Мама, как и прежде, работала в Театре Комедии у Акимова и мало получала. Иногда она подрабатывала в других театрах, одно время даже делала маленькие букетики фиалок по заказу портних. Я хотел помочь маме своими рисунками, чтобы заработать деньги. В газете «Смена» после войны была рубрика «Ленинград сегодня», и там некоторые наши ребята рисовали виды Ленинграда. Я тоже приносил свои рисунки, но у меня их не принимали, нужен был современный Ленинград, а я приносил виды Петербурга. «Это нам не надо, — говорили. — Нужны новые станции метро, новостройки».
А у меня душа не лежала к современной архитектуре. И вот иду я раз по Невскому и встречаю нашего знаменитого артиста Филиппова. Я по старой памяти называл его«дядя Сережа», а Филиппов тогда называл меня «Гарюха». Он спрашивает, почему я такой мрачный? Я ему рассказал, что опять в редакции не взяли рисунки. Филиппов их посмотрел и говорит: «Пойдем, я тебя познакомлю с моим другом, он даст тебе работу». Пошли мы на Торговый переулок, дом 3, там тогда находился «Лениздат». Мы с ним приходим туда. Там я впервые увидел поэта Михаила Дудина, и Владимира Лифшица, впоследствии написавшего песню «Пять минут, пять минут…». И там же впервые назвали меня по имени­отчеству: Георгий Васильевич (мне было всего семнадцать лет). Друг Лифшица — Борис Федорович Семенов – был тогда главным художником «Лениздата», впоследствии он стал главным художником журнала «Нева». Борис Федорович посмотрел мои работы — по совету Филиппова я принес мои первые рисунки, — записал мои координаты. Там я послушал разговоры взрослых людей, эпиграммы смешные друг на друга, особенно Дудин отличался. И поехал домой, никаких надежд, конечно, у меня не было: я привык к отказам. Жили мы тогда около Исаакиевской площади, на улице Гоголя в доме пятнадцать, квартира номер восемь, я потом написал книгу «Квартира номер восемь».
Прошло несколько дней и вдруг мама говорит мне, что меня вызывают к телефону и почему­то называют «Георгий Васильевич». Я сразу понял, кто это, и говорю маме с волнением, что это из «Лениздата». Слышу: «Георгий Васильевич, не могли бы вы к нам приехать. У нас к вам дело». Я выскочил и летел как на крыльях. Помню, ехал на пятом троллейбусе. У меня даже билетик сохранился. Семенов мне говорит: «Георгий Васильевич, не могли бы вы нарисовать виды Ленинграда». И вот через несколько месяцев вышли два номера «Ленинградского альманаха» в твердой обложке с моими рисунками. Получил деньги, правда, меньше, чем рассчитывал. Семенов меня не баловал большими гонорарами. Раньше, знаете, было такое слово «халтура» — не в смысле плохо что­то сделать, а в смысле подработать. И вот Борис Федорович навсегда отучил меня от этого слова. Однажды прихожу, в редакцию, как бывалый художник, и спрашиваю: «Борис Федорович, у вас нет какой­нибудь халтурки?» Он мне говорит (всегда на вы): «Знаете, Георгий Васильевич, никогда не говорите так, говорите: «работа», потому что «халтурка» — это очень нехорошее слово». («И у нас в издательстве нет никакой «халтурки», а есть только работа»). Борис Федорович сыграл большую роль в моей жизни и в творческой судьбе многих ленинградских молодых художников. В общем, он не только обучал основам книжного и журнального мастерства, но и очень хорошо воспитывал молодежь.
В «Авроре» искали художественного редактора. Мне захотелось себя попробовать на этой должности. До этого я был свободным художником, нигде не работал в штате. А с Ниной Сергеевной Косаревой — редактором вновь открывшегося молодежного журнала «Аврора» — был давно знаком, по работе в журнале «Костер», у нас были очень хорошие отношения. Она была «человеком оттепели», свободолюбивая, смелая. Состав редакции в то время утверждал обком, а я считался кем­то вроде формалиста, хотя никогда не участвовал в «авангардных выставках», там была в основном молодежь и, кроме того, устав Союза художников не позволял участвовать в «несоюзовских выставках». Я уже был женат, в 60­м году вступил в Союз художников, участвовал во всесоюзных выставках, делал плакаты в «Боевой карандаш».
Еще учась на втором курсе в Академии художеств, я получил общественную нагрузку — сделать плакаты для фестиваля, шел 1957 год. Я сделал плакат с названием: «Не за узкие брюки, а за хулиганские трюки», тема была взята из жизни. Я по тогдашней моде носил узкие брюки, что считалось почти преступлением. На Невском меня задержал комсомольский патруль с повязками на рукавах. Привели в свой штаб и грозились разрезать брюки, но, к счастью, там оказался корреспондент газеты «Смена», и он был тоже в узких брюках. Меня отпустили, и я сделал плакат, который определил мою будущую дипломную работу. Этот плакат был напечатан, висел в витринах нашего города, был опубликован в отрывном календаре тиражом полтора миллиона экземпляров, и с тех пор официально ношение узких брюк уже не считалось вызовом обществу.
Я хотел работать художественным редактором в «Авроре», потому что знал и любил макетирование. Известно, как трудно пробиться в жизни молодым ребятам, студентам, а мне хотелось именно в этом молодежном журнале дать им зеленую улицу — печатать их рассказы и рисунки.
Я пришел к Косаревой и говорю: «Нина Сергеевна, я хочу работать художественным редактором». У меня дело пошло. Единственным минусом было то, что в финансовом отношении это было несколько убыточно. До этого я зарабатывал большие деньги, когда делал много книг, а в «Авроре» была очень маленькая ставка, кроме того, деятельность художественного редактора занимала много времени, приходилось ездить по типографиям, спорить и ругаться с технологами, они соглашались, но требовали, чтобы на обороте я написал — «сделать как получится». Я писал: «под мою ответственность», и всегда получалось хорошо. Вот, например, был такой художник Вадим Гусев. Он замечательно рисовал карандашом, а вот пером хуже — не чувствовалось той свободы, что дает карандаш, и получалось сухо. Я говорил: делайте черно­белым, а мне отвечали технологи, что не получится, потому что там есть еще и серый цвет, а цинкография не воспроизводит его. Я говорю, что не получится, то и не надо. И замечательно получалось — как литография.
Шрифт для названия «Авроры» придумал Михаил Гордон наш лучший плакатист в те годы. Слово «Аврора» было остроумно выполнено в виде силуэта революционного крейсера, плывущего на нас. Мы с ним были друзьями, но из­за этого решения даже поругались. Я ему сказал: «Вот вы сделали такую обложку, и это сразу сразу тянет в политику. В таком журнале уже нельзя будет печатать ничего веселого и смешного. Одно дело политические журналы — такие как «Коммунист», «Агитатор» и т. д., а в этом же журнале есть и юмор, и сатира и художественная литература. Он со мной не согласился: «Нет, это моя находка!». А потом утвердили все­таки другой, нейтральный вариант.
Сейчас я храню подшивки всех номеров журнала за те два года, когда я в нем поработал. В каждом номере «Авроры» всегда дебютировали один или два новых художника. Я всегда приглашал молодых художников, чтобы им давать «путевку в жизнь». После этого они могли увереннее идти в другие издательства с этим журналом. Кстати, тогда я помог Михаилу Шемякину, в то время он был вообще гонимый. Правда, я подвел Нину Сергеевну. Вот как это получилось: тогда только­только началось очередное идеологическое послабление, решили впервые после долгого запрета напечатать Андрея Платонова. Кстати, у нас тогда впервые был напечатан в юмористическом отделе Михаил Жванецкий. И вот должны были напечатать два рассказа Платонова. Нина Сергеевна мне говорит, что нужны иллюстрации. И в это же время мне звонит Шемякин. Я с ним тогда не был знаком, но знал, что он был фигурой сомнительной, ему тогда было двадцать два года. Незадолго перед этим у него была скандальная выставка в Консерватории. Выставку закрыли на второй день. Он мне звонит и говорит: «Георгий Васильевич, я слышал, что вы печатаете начинающих художников, я сейчас нуждаюсь в деньгах, не могли бы вы дать мне работу?» А у него тогда в издательстве «Искусство» каким­то чудом вышла книжечка «Испанская эпиграмма», где он сделал иллюстрации к эпиграммам, очень неплохо. Я это знал, так что у меня была зацепка: раз его печатают, значит, признанный художник. Приходит Шемякин в редакцию, я ему говорю: «Миша, вам, наверное, будет интересно сделать две полосных иллюстрации к Платонову». Он обрадовался и вскоре принес два отличных рисунка. Когда журнал готовился к выпуску, я показывал все иллюстрации. Были там Андрей Островский, Саша Шарымов, Людмила Будашевская (она была в отделе искусства), Нина Сергеевна. Все смотрят макет и сразу обращают внимание на иллюстрации Шемякина, спрашивают: «Ой, а это кто рисовал?» Я понял, что они о нем ничего не знают, говорю: «Молодой художник, Михаил Шемякин». Я подозревал, конечно, что его не пропустят. Мне по роду деятельности приходилось выписываь деньги за работу художникам, там были три градации: минимум, средина и высшая категория, по которой платили знаменитостям. Я выписал ему по максимуму. По закону, если работа принята и не пошла не по вине художника, ему все равно платили пятьдесят процентов. Думаю, парень молодой, без копейки сидит. Рисунки пошли в типографию, пробные оттиски были приняты «на ура», даже горлит пропустил. А последняя инстанция — горком партии. Нина Сергеевна приезжает оттуда, красная вся, и говорит мне: «Гарик, можно вас ко мне в кабинет?» Сидит, курит — она много курила. Спрашивает: «Гарик, а кто такой Шемякин?» Я говорю, что это художник, который нам Платонова иллюстрировал. Она грозит мне пальцем и говорит: «А вы не знаете, что он в «черном списке»?» Я отвечаю, что догадывался, но раз у него вышла книжка, то думал, что его можно печатать. Она мне говорит: «Гарик, благодаря Шемякину и вам, эти иллюстрации не выйдут, и соответственно не будет напечатан и Платонов». Вот такая была история. Платонова тогда хотели опубликовать в журнале тоже почти подпольно.
Я находил художников для иллюстрации текстов, это была моя обязанность. Сам я немного иллюстрировал, не злоупотреблял служебным положением. Все иллюстрации я отбирал сам, мне было полное доверие, хотя иногда даже и зря. Я однажды чуть не поссорил два народа — армянский и русский. В 1972 году в журнале шла сквозная тема к юбилею образования Советского Союза. На обложке каждого номера помещалась фотография или рисунок на тему одной из республик. И вот пришло мне гневное письмо из Еревана, там говорилось, что мы, русские, сначала отняли у армян Арарат, отдали Турции и теперь продолжаем над ними издеваться. А случилось вот что: мы, действительно, поместили панораму Еревана на фоне Арарата в зеркальном отображении. Я сам не был никогда в Ереване. Автор письма утверждал, что так Арарат может быть виден только со стороны Турции, а не со стороны Еревана. Он написал, что мы специально так сделали, чтобы им досадить. «Господи, — думаю, — вот прицепился­то не по делу!» Но обошлось.
Работа в «Авроре» оставила в моей жизни большой след, многие люди, которых я редко вижу, даже сейчас думают, что я работаю в «Авроре». Благодаря «Авроре» я шесть раз был на Курильских островах, на Сахалине, командировок было очень много. Отовсюду привозил массу материала, который помогал мне в работе над картинами и гравюрами.
Как­то мы ездили в одну из командировок на север, в Вологодскую область с поэтами Лидией Гладкой, Раисой Вдовиной, Василием Бетаки. Это было интересное путешествие: поэты читали стихи, я рисовал. Привезли нас в старинный городок Грязовец. Он оправдывал свое название. Побывали в грязовецкой тюрьме, которая была построена еще при Екатерине. За толстыми каменными стенами содержались малолетние преступники. За воротами бросалось в глаза панно, видимо, сделанное силами самих этих преступников, мать прижимает к груди сына подростка и надпись: «На волю с чистой совестью».
Сначала нас поводили по камерам с нарами. Запомнился один парнишка, которого дразнили «Лисий нос». Он очень обижался на это. Действительно, он был похож на лисенка с острым носиком. Ему никто не верил, что под Ленинградом есть такой поселок, и парнишка очень обижался. Он очень обрадовался, что мы из Ленинграда, и попросил меня удостоверить, что такой поселок есть. Первое, что поразило меня в облике этих мальчишек, — это цвет их лиц, совершенно белых, как бумага. Вообще на общем фоне они напоминали черно­белую фотографию. На выходе — строгие силуэты охранников в фуражках, а на стенах, как в любом агитпункте, — множество белых букв на красном кумаче. Мы сидели на сцене.
У нас в «Авроре» был тогда раздел юмора «Слон», я придумал это название. А почему бы и нет? «Крокодил» был, «Бегемот» был, «Носорог» был. Мы решили повеселить этих бледнолицых ребят и почитать что­нибудь из этого раздела. Я только потом узнал, как он расшифровывается. «СЛОН» — это был на Соловках лагерь: Соловецкий лагерь особого назначения.
И трогательно было, и жалко смотреть на сидящих в этом зрительном зале ребятишек, и вместе с тем чувствовалась опасность. Когда им раздали журналы, «Лисий нос» мне сказал тихонько: «Знаете, как расшифровывается «слон»?» Я говорю: «Не знаю». — «Смерть легавым от ножа». Оказывается, была и такая расшифровка. Зал слушал нас очень внимательно. Вот дали слово Лиде Гладкой, она встала и спросила: «Ребята, вы знаете такую песню: «Когда качаются фонарики ночные?.. …Сижу на нарах, как король на именинах…» Все хором: «Знаем, знаем!» Она продолжает: «А эту песню написал наш ленинградский поэт Глеб Горбовский». На них произвело впечатление.
Хорошие люди работали в редакции. Людмила Региня была секретарем парторганизации, и она очень кстати была на этом месте — человечная, порядочная женщина, в отличие от типичных «забюрокраченных» чиновников, боящихся любой ответственности, душащих всякую инициативу. Ирэна Каспари — секретарь­машинистка, жена Шарымова. Коллектив у нас был молодежный, дружный, но в семьдесят втором году пришлось мне уйти из журнала на свободные хлеба, еще до прихода Торопыгина. Ставка в «Авроре» была маленькая, а времени работа отнимала много. Мне приходилось довольно туго, так как нужно было расплачиваться за две кооперативные квартиры — нашу с женой и родителей. А вскоре ушла из журнала и Нина Сергеевна Косарева, она потом переехала в Москву. С ней мы поддерживаем дружеские отношения, перезваниваемся, встречаемся, когда бываю в Москве. Вообще я вспоминаю работу в «Авроре», как счастливые времена. Я ходил в редакцию, как на праздник. Какие там были остроумные, веселые, содержательные люди. Вспоминаю чудесного весельчака Леню Левинского, Леню Каминского, наши командировки, поэтические вечера, художественные выставки, капустники и их инициаторов — Сашу Шарымова, Люду Будашевскую, мою помощницу — технического редактора Заре Оганову, у которой трагически не сложилась личная жизнь, трогательную Кану Елисеевну. Не забыть мой уютный кабинет, который я декорировал плакатами замечательного финского художника Юкки Вейстолы, а также остатками от конструкций выставки «Сделано в Польше», главным дизайнером которой был мой друг, польский архитектор Юрек Соколовский. Вспоминаю гастроном напротив редакции, пельменную за углом. Лекцию о НЛО знаменитого уфолога Ажажи, которого я привез в редакцию с опозданием на час на своих «жигулях» прямо из­за хлебосольного стола его друга адмирала. Его лекция веселила скептиков, говорящих, что его выступление похоже на лекцию из «Карнавальной ночи» в исполнении знаменитого комика Филиппова: «Есть ли жизнь на Марсе». Много было хорошего. Хотя я ушел из штата журнала, но продолжал с ним активно сотрудничать, делал иллюстрации, летал в командировки, но в штате больше я никогда не работал, о чем тоже не жалею, поскольку жизнь повернулась так, что появилась возможность посмотреть и западное полушарие нашей планеты…